Е. Рубцова

   Мой брат Павлик, на полтора года младше меня, очень любил настольные игры. А я нет. Я любила читать. Но чтение не требует партнера, а настольная игра требует, и Павлик с назойливостью комара часами гудел у меня над ухом:
   – Давай играть... Ведь же ты мне еще позавчера обещала.
   – Подожди... сейчас... – рассеянно отмахивалась я.
   – Ведь же ты еще час назад сказала, что сейчас...
   Упрямое гудение брата насильно выдергивало меня из книжного мира, заслоняя Гулливера со всеми лилипутами, деревянного мальчика Пиноккио, детей капитана Гранта и любых других героев любой читаемой в этот момент книги.
   Можно было поссориться с Павликом, даже подраться. Можно было пойти на мирное урегулирование вопроса и ценой партии в лото выторговать себе право читать без помех. Но в обоих случаях приходилось на время расстаться с книгой, а это казалось невыносимым.
   Иногда я потихоньку забиралась под стол и там читала, отгороженная свисающей скатертью от Павлика и всего мира. Читала неистово, безудержно, одним духом. И даже не подозревала, что можно читать по-другому: не в бешеной погоне за развязкой, не глотая фразу за фразой, не перескакивая (что греха таить!) через описания природы в лихорадочном стремлении как можно скорей узнать, что ждет там, за поворотом страницы.
   Я не умела еще тогда, читая, вдруг остановиться с разбегу над строкой, ослепительно яркой, как вспышка молнии. Остановиться и перечитать, несказанно удивляясь и радуясь силе человеческого слова, богатству мысли, скрытой в слове. Я не знала, что можно, смеясь до слез над уморительным на первый взгляд героем, вдруг почувствовать укол печали и увидеть, что автор только прикидывается веселым насмешником, что он, взяв тебя за руку, незаметно привел к очень несчастливому человеку. И что, показывая тебе этого человека смешным, он верит в тебя, знает: ты не будешь смеяться, знает: тебя непременно пот так охватит печаль и гнев. Печаль за человека, гнев на его обидчиков.
   Я не знала, что можно, прочитав книгу, перечитывать ее, хотя уже известно, чем она кончится; что можно приставать ко всем в доме: к брату, к отцу, к бабушке в нетерпеливом желании поделиться, как сокровищем, одной фразой, одним отрывком:
   – Вот, ты послушай, нравится тебе?
   Перечитывать, радостно встречаясь заново с каждой строкой, как с хорошим, умным и красивым другом...
   Словом, я очень любила читать и совсем не умела читать. Этому научилась я почти внезапно. Этому научил меня необыкновенный, замечательный писатель.
   Впервые его имя я услышала, когда отец, раздосадованный моим бестолковым чтением, сказал:
   – Ты читаешь, как Петрушка.
   Мне тотчас представился длинноносый писклявый Петрушка бродячего кукольного театра, внезапно выскакивающий над ситцевой ширмой, и я очень удивилась.
   – При чем Петрушка? Разве он читает? Он представляет!
   – Ах, да я не про того, я про гоголевского Петрушку!
   – Гоголевского?..
   – Ну, да. У писателя Гоголя. Петрушка – слуга. Он читает все подряд. Ему все равно, что читать. Обрывок газеты, старый календарь или даже вывески.
   Сравнение показалось мне обидным и неуместным. Вывески! Скажет тоже папа... По имя «Гоголь» – какое-то особенное, звонкое, задорное, не похожее на другие – осталось в памяти. Однажды, перечитав все, что было у меня в запасе, я вытащила из отцовского книжного шкафа большой, толстый том в зеленом переплете. Прочитала золотыми буквами оттиснутое «Н. В. Гоголь. Собрание сочинений», и сердце у меня дрогнуло, будто на пороге неизведанного.
   Это действительно было неизведанное! Гоголь разговаривал со мной. Прямо со мной. Именно со мной. Он вел меня от смешного к таинственному, от таинственного к прекрасному, к тоскливо-грустному, к героическому. И учил меня видеть прочитанное. Да, я впервые видела, впервые в жизни так ярко видела прочитанное. Толстого Ивана Никифоровича и долговязого Ивана Ивановича. И бекешу. И смушки – «сизые, с морозом»! И непросыхающую лужу на площади Миргорода.
   Я читала, читала, читала и удивлялась только тому, о чем мне рассказывает Гоголь (а ведь в толстой книге были и «Вий», и «Заколдованное место», и «Майская ночь», и вся лукавая сказочная чертовщинка пасечника Рудого Панька). Я читала, потрясенная: как он, Гоголь, рассказывает!
   «Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи. Всмотритесь в нее...»
   «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!»
   «Эх, тройка, птица-тройка! И кто тебя выдумал!..»
   Никаких притаившихся тигров, никаких записок в бутылках, никаких таинственных незнакомцев, лассо, дуэлей. Просто река. Просто Днепр вольно и плавно несет светлые воды свои. И оказывается, это вот «просто» человек может читать еще и еще, околдованный словами.
   А потом вдруг совсем какой-то другой Гоголь показывал мне смешного Ивана Федоровича Шпоньку, робкого Подколесина и целую вереницу людей, таких странных, будто они явились из какого-то сна, и в то же время таких «взаправдашних», что я, еще ни разу не встретив их в жизни, знала твердо: они не придуманы, они существуют, они где-то тут, за стеной, за углом, в соседнем доме, на соседней улице: лгунишка-хвастунишка Хлестаков, наглец и жулик Ноздрев, сладкий, как тянучка, Манилов, жадный Плюшкин.
   А потом с гиканьем и удалой песней мчались по степи запорожцы, и уже гремел разгневанный Тарас, взяв на прицел изменника-сына. «Стой, не шевелись...» И впервые в моей потрясенной душе рождались взрослые, большие мысли о чести, о долге, о Родине.
   Гоголь! Вот он какой, Гоголь... И казалось мне странным: как могла я не знать его раньше?
   Не сразу, не с первых гоголевских строк попался мне Петрушка, которому было все равно, что читать. Но к тому времени, когда я столкнулась с ним на страницах «Мертвых душ», я уже читала не так, как он. Великий художник Гоголь открыл мне искусство читать.
   Гоголя всякий человек за свою жизнь перечитывает не раз, и всегда с наслаждением. Так было и со мной. Так будет и с вами, ребята. Но все же какие вы счастливые! Завидую я вам: вы можете прочитать Гоголя впервые!